а вы были в москве доктор да я имел там некоторую практику
Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов; надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной: оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.
Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные своим вечером.
Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул.
Он отвечал подумавши:
— В вашей галиматье, однако ж, есть идея.
— Скажите мне одну, я вам скажу другую.
— Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь из приехавших на воды, и я уж догадываюсь, о ком вы это заботитесь, потому что об вас там уже спрашивали.
— Доктор! решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе друг друга.
— Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь; во-первых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей, чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?
— Вы очень уверены, что это княгиня. а не княжна.
— У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, что этот молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль..
— Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении.
— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете. я сказал ваше имя. Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума. Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания. Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе. Я не противоречил княгине, хотя знал, что она говорит вздор.
— Если хотите, я вас представлю.
— И вы в самом деле хотите волочиться за княжной.
— А вы были в Москве, доктор?
— Да, я имел там некоторую практику.
— Да я, кажется, все сказал. Да! вот еще: княжна, кажется, любит рассуждать о чувствах, страстях и прочее. она была одну зиму в Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли.
— Вы никого у них не видали сегодня?
Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце:
После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с княжной сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничала наперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил двух знакомых Д. офицеров и начал им что-то рассказывать; видно, было смешно, потому что они начали хохотать как сумасшедшие. Любопытство привлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все ее покинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты были умны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы до неистовства. Я продолжал увеселять публику до захождения солнца. Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня, сопровождаемая каким-то хромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая на меня, выражал досаду, стараясь выразить равнодушие.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Том 4. Проза. Письма.
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Михаил Юрьевич Лермонтов
Собрание сочинений в 4 томах
День угасал; лиловые облака, протягиваясь по западу, едва пропускали красные лучи, которые отражались на черепицах башен и ярких главах монастыря. Звонили к вечерни; монахи и служки ходили взад и вперед по каменным плитам, ведущим от кельи архимандрита в храм; длинные, черные мантии с шорохом обметали пыль вслед за ними; и они толкали богомольцев с таким важным видом, как будто бы это была их главная должность. Под дымной пеленою ладана трепещущий огонь свечей казался тусклым и красным; богомольцы теснились вокруг сырых столбов, и глухой, торжественный шорох толпы, повторяемый сводами, показывал, что служба еще не началась.
У ворот монастырских была другая картина.[1] Несколько нищих и увечных ожидали милости богомольцев; они спорили, бранились, делили медные деньги, которые звенели в больших посконных мешках; это были люди, отвергнутые природой и обществом (только в этом случае общество согласно бывает с природой); это были люди, погибшие от недостатка или излишества надежд, олицетворенные упреки провидению; создания, лишенные права требовать сожаления, потому что они не имели ни одной добродетели, и не имеющие ни одной добродетели, потому что никогда не встречали сожаления.
Их одежды были изображения их душ: черные, изорванные. Лучи заката останавливались на головах, плечах и согнутых костистых коленах; углубления в лицах казались чернее обыкновенного; у каждого на челе было написано вечными буквами нищета! – хотя бы малейший знак, малейший остаток гордости отделился в глазах или в улыбке!
В толпе нищих был один – он не вмешивался в разговор их и неподвижно смотрел на расписанные святые врата; он был горбат и кривоног; но члены его казались крепкими и привыкшими к трудам этого позорного состояния; лицо его было длинно, смугло; прямой нос, курчавые волосы; широкий лоб его был желт как лоб ученого, мрачен как облако, покрывающее солнце в день бури; синяя жила пересекала его неправильные морщины; губы, тонкие, бледные, были растягиваемы и сжимаемы каким-то судорожным движением, и в глазах блистала целая будущность; его товарищи не знали, кто он таков; но сила души обнаруживается везде: они боялись его голоса и взгляда; они уважали в нем какой-то величайший порок, а не безграничное несчастие, демона – но не человека: – он был безобразен, отвратителен, но не это пугало их; в его глазах было столько огня и ума, столько неземного, что они, не смея верить их выражению, уважали в незнакомце чудесного обманщика. Ему казалось не больше 28 лет; на лице его постоянно отражалась насмешка, горькая, бесконечная; волшебный круг, заключавший вселенную; его душа еще не жила по-настоящему, но собирала все свои силы, чтобы переполнить жизнь и прежде времени вырваться в вечность; – нищий стоял сложа руки и рассматривал дьявола, изображенного поблекшими красками на св. вратах, и внутренно сожалел об нем; он думал: если б я был черт, то не мучил бы людей, а презирал бы их; стоят ли они, чтоб их соблазнял изгнанник рая, соперник бога. Другое дело человек; чтоб кончить презрением, он должен начать с ненависти!
И глаза его блистали под беспокойными бровями, и худые щеки покрывались красными пятнами: всё было согласно в чертах нищего: одна страсть владела его сердцем, или, лучше, он владел одною только страстью, – но зато совершенно!
«Христа ради, барин, – погорелым, калекам, слепому… Христа ради копеечку!» – раздался крик его товарищей; он вздрогнул, обернулся – и в этот миг решилась его участь. – Что же увидал он? Русского дворянина, Бориса Петровича Палицына. Не больше.
Представьте себе мужчину лет 50, высокого, еще здорового, но с седыми волосами и потухшим взором, одетого в синее полукафтанье с анненским крестом в петлице; ноги его, запрятанные в огромные сапоги, производили неприятный звук, ступая на пыльные камни; он шел с важностью размахивая руками и наморщивал высокий лоб всякий раз, как докучливые нищие обступали его; – двое слуг следовали за ним с подобострастием. – Палицын положил серебряный рубль в кружку монастырскую и, оттолкнув нищих, воскликнул: «Прочь, вы! – лентяи. – Экие молодцы – а просят христа ради; что вы не работаете? Дай бог, чтоб пришло время, когда этих бродяг без стыда будут морить с голоду. – Вот вам рубль на всю братию. – Только чур не перекусайтесь за него».
Между тем горбатый нищий молча приблизился и устремил яркие черные глаза на великодушного господина; этот взор был остановившаяся молния, и человек, подверженный его таинственному влиянию, должен был содрогнуться и не мог отвечать ему тем же, как будто свинцовая печать тяготела на его веках; если магнетизм существует, то взгляд нищего был сильнейший магнетизм.
Когда старый господин удалился от толпы, он поспешил догнать его.
– Очень мало! – я хочу работы…
С язвительной усмешкой посмотрел старик на нищего, на его горб и безобразные ноги… но бедняк нимало не смутился и остался хладнокровен, как Сократ, когда жена вылила кувшин воды на его голову, но это не было хладнокровие мудреца – нищий был скорее похож на дуэлиста, который уверен в меткости руки своей.
– Если ты, барин, думаешь, что я не могу перенесть труда, то я тебя успокою на этот счет. – Он поднял большой камень и начал им играть как мячиком; Палицын изумился.
– Хочешь ли быть моим слугою?
Нищий в одну минуту принял вид смирения и с жаром поцеловал руку своего нового покровителя… из вольного он согласился быть рабом – ужели даром? – и какая странная мысль принять имя раба за 2 месяца до Пугачева.[2]
– Клянусь головою отца моего, что исполню свою обязанность! – воскликнул нищий, – и адская радость вспыхнула на бледном лице.
– Прелестное имя для такого урода!
Слуги подхватили шутку барина и захохотали; нищий взглянул на них с презрением, и неуместная
А вы были в москве доктор да я имел там некоторую практику
О странностях любви…(сборник)
Юрий Поляков. Два берега любви
Лучшие юные годы я провел в библиотеке имени Пушкина, что рядом с Елоховской церковью. Помню, когда пришло время пробуждения чувств и плоти, я стал искать на полках и спрашивать книги о любви. Одна пожилая библиотекарша, внимательно посмотрев на меня, сказала: «Юрочка, будьте разборчивей не только в выборе девушек, но и в выборе книг. Хорошо пишут о любви только самые лучшие писатели!»
И в самом деле, мой читательский опыт, насчитывающий полстолетия, и мой почти тридцатилетний редакторский опыт это подтверждают. Ускользающая тонкость любовных переживаний, их переменчивость и противоречивость требуют от литератора осмысленного душевного опыта, точного чувства слова и, конечно, виртуозного владения профессией. Нигде так отчетливо не проявляется авторская беспомощность, как в любовных сценах. Когда я читаю: «Он властно привлек ее к себе, а она тяжело дыша…», мне хочется найти этого автора, привести к памятнику Бунину и там, у подножья, расстрелять!
Есть тут и еще одна тонкость. Любовные коллизии, страстные отношения прихотливо извиваются между идеальными, почти небесными движениями души и бурными порывами плоти, торжеством «животного низа», если пользоваться терминологией М. Бахтина. Между двумя берегами любви мы и скитаемся, охваченные страстью. И писатель оказывается в трудном положении. Пристав к одному берегу, он впадает в бесполую деликатность. А прибившись к другому, становится фактически порнографом, что, возможно, кому-то и интересно, но к литературе уже отношения не имеет. Ни первый, ни второй вариант правде чувств не соответствуют, и то и другое ложь. Меру соотношений диктует талант, который встречается в литературе гораздо реже, чем принято думать.
О любви люди, взявшиеся за перо по призванию или недоразумению, всегда писали много и охотно. Не случайно Пушкин обмолвился: «Поговорим о странностях любви. Иного я не мыслю разговора!» Однако искусство устроено так, что художественная неправда, даже увенчанная премиями и возведенная дружеской критикой в ранг шедевров, очень быстро забывается и отлетает, как сухие листья, унесенные ветром времени. Остаются произведения, в которых сочинителям удалось постичь и загадочным образом, с помощью обычных слов, которые мы все вроде бы знаем, запечатлеть кружево любовного сближения. И не только сближенья – истории любовного охлаждения писателям удаются чаще.
Писатели-романтики уверяли, что человек, охваченный любовным недугом, способен постичь, уловить такие тайны бытия и мирозданья, к которым в обычном состоянии он даже не приблизится. Любовь расширяет границы сознанья. Ученые уже знают биохимическую составляющую любовного томления, а значит, и этого расширения. Но литература занимается не биохимией, а душой, ведь и садовник выращивает яблоки, а не фруктозу. И как тут не привести строчки замечательного поэта Ивана Чивикова:
Есть и еще одно важное обстоятельство. Литература, помимо всего прочего, это сконцентрированный жизненный опыт писателя, в том числе и опыт любовный. Осмысленный умным человеком (хотя дураков и среди литераторов предостаточно!), этот опыт, растворенный в художественном тексте, становится своего рода учебником любви. В нем можно найти если не ответы, то подсказки на те случаи и ситуации, в какие заводит нас, как говорил Герцен, «кружение сердца».
В этом смысле мне повезло. У меня была замечательная учительница литературы – Ирина Анатольевна Осокина. Она не только рассказывала на уроках про то, что Онегин – лишний человек, убивший друга и разбивший сердце искренне любившей его девушки. Она пользовалась литературными произведениями как опытная травница лекарственными растениями. У нас с ней сложились доверительные отношения, и я откровенно рассказывал учительнице о своих первых, страдательных взаимосвязях с прекрасным полом. Выслушав мое горе, она ненадолго задумывалась, а потом, тряхнув короткими каштановыми волосами, говорила:
– Так. Голсуорси. «Конец главы». Читать перед сном.
– Тургенев. «Фауст». И подумать, отчего умерла героиня!
И ведь помогало. Я не только лучше понимал, что творится со мной, но и то, что происходит в сердце моей избранницы. Нынче модно утверждать, мол, литература никого не воспитывает, а просто является способом авторского самовыражения. Глупость! Говорить, что литература – самовыражение, такой же трюизм, как утверждение, что музыка – это звук. Да, звук, как и скрип несмазанной телеги. Все дело в том, есть ли писателю что выражать, или же он пуст, как гнилой орех. Если автор «жил и мыслил», то его опыт непременно «выразится» в книге и поможет читателю лучше понять свой внутренний и наш общий, внешний, мир. А это и есть воспитание. Я по каким-то неуловимым приметам могу определить, читал ли мой собеседник «Анну Каренину», «Идиота», «Мастера и Маргариту», «Тихий Дон». Есть личностьобразующие книги – они обязательно должны быть прочитаны, если человек собирается прожить свою жизнь по-людски.
Составляя этот сборник, я преследовал сразу несколько целей. Во-первых, мне хотелось познакомить читателей с тем лучшим, что написано о любви в отечественной литературе. Во-вторых, показать, как эта «нежная тема» развивалась вместе с русской литературой. Наконец, предложить разные подходы к «странностям любви». Совершенно не случайно сборник открывают два знаковых сочинения: сентиментальная «Бедная Лиза» Карамзина и лихая заветная сказка про стыдливую барыню из полузапретного сборника Афанасьева. Это как раз те два берега, о которых я писал выше. С одной стороны, глубокая верная любовь, за которую героиня расплачивается жизнью, с другой – отчаянный плотский грех – то, что в западноевропейской традиции называется раблезианством. Так сказать, наш ответ Боккаччо! В сущности, рассказы, представленные в сборнике, и плывут, точно корабли, между этими двумя берегами. Одни ближе, другие дальше. А какие имена: Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Тургенев, Толстой, Лесков, Салтыков-Щедрин, Куприн, Булгаков, Бунин, Набоков, Платонов, Леонов, Грин, Шукшин, Солоухин…
Какой берег ближе вам, какие «странности любви» интересней, узнаете, почувствуете, прочитав эту книгу.
Николай Карамзин. Бедная Лиза
Может быть, никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестностей города сего, как я, потому что никто чаще моего не бывает в поле, никто более моего не бродит пешком, без плана, без цели – куда глаза глядят – по лугам и рощам, по холмам и равнинам. Всякое лето нахожу новые приятные места или в старых новые красоты. Но всего приятнее для меня то место, на котором возвышаются мрачные, готические башни Симонова монастыря. Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей, которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра: великолепная картина, особливо когда светит на нее солнце, когда вечерние лучи его пылают на бесчисленных златых куполах, на бесчисленных крестах, к небу возносящихся! Внизу расстилаются тучные, густо-зеленые цветущие луга, а за ними, по желтым пескам, течет светлая река, волнуемая легкими веслами рыбачьих лодок или шумящая под рулем грузных стругов, которые плывут от плодоноснейших стран Российской империи и наделяют алчную Москву хлебом.
На другой стороне реки видна дубовая роща, подле которой пасутся многочисленные стада; там молодые пастухи, сидя под тению дерев, поют простые, унылые песни и сокращают тем летние дни, столь для них единообразные. По-далее, в густой зелени древних вязов, блистает златоглавый Данилов монастырь; еще далее, почти на краю горизонта, синеются Воробьевы горы. На левой же стороне видны обширные, хлебом покрытые поля, лесочки, три или четыре деревеньки и вдали село Коломенское с высоким дворцом своим.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Фаталист
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Карл-Ганс Ультен, пятый барон Ультен, изнемогал от августовской жары. Пот струился по его круглому лбу, задерживался ненадолго в складках век, переносицы, подбородка и тут же катился дальше. Круглое лицо потомка русского и шведского дворянских родов блестело в ослепительном свете двух огромных хрустальных люстр, свисавших с потолка аукционного зала «Баброкс».
Обмахиваясь буклетом, Карл Ультен окинул взглядом роскошный зал. Все посетители уже расселись и нетерпеливо ожидали начала торгов. Шелестели платья и страницы доджеров[1], стучали передвигаемые стулья.
Большинство лиц выглядело знакомо. Некоторые завсегдатаи приветственно кивали друг другу издалека. С бароном тоже поздоровались человек шесть коллекционеров и бизнесменов, вкладывающих деньги в антиквариат.
Карл Ультен в очередной раз взглянул на страницу раскрытого буклета, где были отмечены рукой его секретаря, мисс Рэндвик, лоты, которые он намеревался приобрести – за разумную цену, конечно. Барон никогда не платил больше, чем стоила вещь – он гордился своим чувством меры и умением сдерживать азарт.
В этот раз его интересовали всего три выставленные на продажу предмета, но, хотя все они считались уникальными, он заранее решил, что не потратит больше ста тысяч фунтов. Этот предел барон даже записал карандашом на обратной стороне буклета, хотя нисколько не нуждался в напоминании – память у Карла Ультена была отменная.
Подошла и села справа упакованная в светло-коричневый строгий костюм мисс Рэндвик. Барон едва заметно поморщился, когда его накрыл тяжелый аромат цветочных духов, но головы не повернул: он никогда не обращал на служащих внимания, если не видел в том прямой необходимости.
– Пейзаж Фернера пойдет седьмым лотом, – проговорила секретарша бесцветным голосом. – Стартовая цена десять тысяч.
Карл Ультен кивнул. Все это он знал. Картина и фарфоровый сервиз при всей своей уникальности оставались все же картиной и сервизом. Подлинное любопытство барона вызывала последняя вещь, не имеющая названия и идущая просто под номером GL-526. Именно ее барон больше всего желал приобрести. Он даже готов был отказаться от первых двух ради того, чтобы уложиться в определенный самим собой лимит в сто тысяч.
Стрелки больших старинных часов замерли на отметках «12» и «6». Тотчас к трибуне вышел одетый в традиционный смокинг лицитатор[2], поприветствовал собравшихся, взял затянутой в белую перчатку рукой молоток и объявил аукцион открытым.
Несмотря на то, что первый интересующий барона лот должен был появиться еще не скоро, Карл Ультен невольно подобрался: он предпочитал настраиваться на битву заранее.
в которой планы неожиданно нарушаются
Ее лицо было бледным, и через тонкую фарфоровую кожу просвечивали синие вены. Круги вокруг запавших глаз отливали фиолетовым, и остановившиеся зрачки размером с булавочную головку смотрели, ничего не видя. Похожее на фантом лицо медленно плыло в темноте, постепенно приближаясь.
Сначала казалось, что рот и подбородок женщины скрыты чем-то вроде чадры или платка, но затем становилось ясно, что они попросту отсутствуют: вместо нижней челюсти зиял провал, и красное месиво, изуродованное ядом, представляло собой разъеденную плоть и испускало нестерпимое зловоние.
Тем не менее, несмотря на отсутствие губ и языка, а также зубов – в общем, всего того, что принимает участие в артикуляции, – женщина говорила, и слова ее звучали вполне отчетливо:
– Почему ты обманул меня? – вопрошала она, спускаясь по ступеням темной лестницы, одетая во все черное, отчего казалось, будто голова парит в воздухе сама по себе. – Я так любила тебя…
Ее тонкие руки висели вдоль тела подобно плетям; затянутые в перчатки пальцы нервно перебирали складки платья – как прежде, когда женщина была жива.
– Ты предал меня… это все из-за тебя!
Дуновение воздуха всколыхнуло пламя единственного газового светильника, оставшегося на площадке этажом выше, и по стенам заплясали бесформенные рваные тени.
Что-то покатилось с тихим звоном и запрыгало по ступенькам вниз. Это был стеклянный флакон с остатками синей жидкости. Часть ее пролилась, и теперь вокруг горлышка медленно росло темное влажное пятно. Оно становилось все больше – гораздо больше, чем допускали законы природы.
– Это мои слезы, – проговорила, сходя все ниже, женщина. – Они станут ядом и в конце концов отравят тебя. Ты умрешь… моя любовь…
Все это показалось бы молодому человеку, стоявшему у подножия лестницы, мелодраматичным и даже смешным – словно взятым из какого-нибудь французского любовного или английского готического романа, которые он сам давно уже бросил читать, – если бы от вида этой жуткой женщины с изъеденным отравой лицом не продирало морозом до самых костей!
Герой нашего времени (37 стр.)
– Завязка есть! – закричал я в восхищении, – об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно.
– Я предчувствую, – сказал доктор, – что бедный Грушницкий будет вашей жертвой…
– Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине, хотя знал, что она говорит вздор.
– Достойный друг! – сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее с чувством и продолжал:
– Если хотите, я вас представлю…
– Помилуйте! – сказал я, всплеснув руками, – разве героев представляют? Они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную…
– И вы в самом деле хотите волочиться за княжной.
– Напротив, совсем напротив. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не понимаете. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, – продолжал я после минуты молчания, – я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они за люди?
– Во-первых, княгиня – женщина сорока пяти лет, – отвечал Вернер, – у нее прекрасный желудок, но кровь испорчена; на щеках красные пятна. Последнюю половину своей жизни она провела в Москве и тут на покое растолстела. Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи, когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ее невинна как голубь. Какое мне дело. Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочь бог знает от чего; я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной воды и купаться два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, не привыкла повелевать; она питает уважение к уму и знаниям дочки, которая читала Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в ученость, и хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезны вообще, что с ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно. Княгиня очень любит молодых людей: княжна смотрит на них с некоторым презрением: московская привычка! Они в Москве только и питаются, что сорокалетними остряками.
– А вы были в Москве, доктор?
– Да, я имел там некоторую практику.
– Да я, кажется, все сказал… Да! вот еще: княжна, кажется, любит рассуждать о чувствах, страстях и прочее… она была одну зиму в Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли.
– Вы никого у них не видали сегодня?
– Напротив: был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень, кажется, больная… Не встретили ль вы ее у колодца? – она среднего роста, блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке черная родинка; ее лицо меня поразило своей выразительностью.
– Родинка! – пробормотал я сквозь зубы. – Неужели?
Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце:
– Она вам знакома. – Мое сердце точно билось сильнее обыкновенного.
– Теперь ваша очередь торжествовать! – сказал я, – только я на вас надеюсь: вы мне не измените.