Так боялся и уважал что даже любил
Иван Тургенев — Отцы и дети: Глава 7
Павел Петрович Кирсанов воспитывался сперва дома, так же как и младший брат его Николай, потом в Пажеском корпусе. Он с детства отличался замечательною красотой; к тому же он был самоуверен, немного насмешлив и как-то забавно желчен – он не мог не нравиться. Он начал появляться всюду, как только вышел в офицеры. Его носили на руках, и он сам себя баловал, даже дурачился, даже ломался; но и это к нему шло. Женщины от него с ума сходили, мужчины называли его фатом и втайне завидовали ему. Он жил, как уже сказано, на одной квартире с братом, которого любил искренно, хотя нисколько на него не походил. Николай Петрович прихрамывал, черты имел маленькие, приятные, но несколько грустные, небольшие черные глаза и мягкие жидкие волосы; он охотно ленился, но и читал охотно, и боялся общества. Павел Петрович ни одного вечера не проводил дома, славился смелостию и ловкостию (он ввел было гимнастику в моду между светскою молодежью) и прочел всего пять-шесть французских книг. На двадцать восьмом году от роду он уже был капитаном; блестящая карьера ожидала его. Вдруг все изменилось.
В то время в петербургском свете изредка появлялась женщина, которую не забыли до сих пор, княгиня Р. У ней был благовоспитанный и приличный, но глуповатый муж и не было детей. Она внезапно уезжала за границу, внезапно возвращалась в Россию, вообще вела странную жизнь. Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми людьми, которых принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над Псалтырем. День наставал, и она снова превращалась в светскую даму, снова выезжала, смеялась, болтала и точно бросалась навстречу всему, что могло доставить ей малейшее развлечение. Она была удивительно сложена; ее коса золотого цвета и тяжелая, как золото, падала ниже колен, но красавицей ее никто бы не назвал; во всем ее лице только и было хорошего, что глаза, и даже не самые глаза – они были невелики и серы, – но взгляд их, быстрый и глубокий, беспечный до удали и задумчивый до уныния, – загадочный взгляд. Что-то необычайное светилось в нем, даже тогда, когда язык ее лепетал самые пустые речи. Одевалась она изысканно. Павел Петрович встретил ее на одном бале, протанцевал с ней мазурку, в течение которой она не сказала ни одного путного слова, и влюбился в нее страстно. Привыкший к победам, он и тут скоро достиг своей цели; но легкость торжества не охладила его. Напротив: он еще мучительнее, еще крепче привязался к этой женщине, в которой, даже тогда, когда она отдавалась безвозвратно, все еще как будто оставалось что-то заветное и недоступное, куда никто не мог проникнуть. Что гнездилось в этой душе – бог весть! Казалось, она находилась во власти каких-то тайных, для нее самой неведомых сил; они играли ею, как хотели; ее небольшой ум не мог сладить с их прихотью. Все ее поведение представляло ряд несообразностей; единственные письма, которые могли бы возбудить справедливые подозрения ее мужа, она написала к человеку почти ей чужому, а любовь ее отзывалась печалью: она уже не смеялась и не шутила с тем, кого избирала, и слушала его и глядела на него с недоумением. Иногда, большею частью внезапно, это недоумение переходило в холодный ужас; лицо ее принимало выражение мертвенное и дикое; она запиралась у себя в спальне, и горничная ее могла слышать, припав ухом к замку, ее глухие рыдания. Не раз, возвращаясь к себе домой после нежного свидания, Кирсанов чувствовал на сердце ту разрывающую и горькую досаду, которая поднимается в сердце после окончательной неудачи. «Чего же хочу я еще?» – спрашивал он себя, а сердце все ныло. Он однажды подарил ей кольцо с вырезанным на камне сфинксом.
– Что это? – спросила она, – сфинкс?
– Да, – ответил он, – и этот сфинкс – вы.
– Я? – спросила она и медленно подняла на него свой загадочный взгляд. – Знаете ли, что это очень лестно? – прибавила она с незначительною усмешкой, а глаза глядели все так же странно.
Тяжело было Павлу Петровичу даже тогда, когда княгиня Р. его любила; но когда она охладела к нему, а это случилось довольно скоро, он чуть с ума не сошел. Он терзался и ревновал, не давал ей покою, таскался за ней повсюду; ей надоело его неотвязное преследование, и она уехала за границу. Он вышел в отставку, несмотря на просьбы приятелей, на увещания начальников, и отправился вслед за княгиней; года четыре провел он в чужих краях, то гоняясь за нею, то с намерением теряя ее из виду; он стыдился самого себя, он негодовал на свое малодушие… но ничто не помогало. Ее образ, этот непонятный, почти бессмысленный, но обаятельный образ слишком глубоко внедрился в его душу. В Бадене он как-то опять сошелся с нею по-прежнему; казалось, никогда еще она так страстно его не любила… но через месяц все уже было кончено: огонь вспыхнул в последний раз и угас навсегда. Предчувствуя неизбежную разлуку, он хотел, по крайней мере, остаться ее другом, как будто дружба с такою женщиной была возможна… Она тихонько выехала из Бадена и с тех пор постоянно избегала Кирсанова. Он вернулся в Россию, попытался зажить старою жизнью, но уже не мог попасть в прежнюю колею. Как отравленный, бродил он с места на место; он еще выезжал, он сохранил все привычки светского человека; он мог похвастаться двумя-тремя новыми победами; но он уже не ждал ничего особенного ни от себя, ни от других и ничего не предпринимал. Он состарился, поседел; сидеть по вечерам в клубе, желчно скучать, равнодушно поспорить в холостом обществе стало для него потребностию, – знак, как известно, плохой. О женитьбе он, разумеется, и не думал. Десять лет прошло таким образом, бесцветно, бесплодно и быстро, страшно быстро. Нигде время так не бежит, как в России; в тюрьме, говорят, оно бежит еще скорей. Однажды за обедом, в клубе, Павел Петрович узнал о смерти княгини Р. Она скончалась в Париже, в состоянии, близком к помешательству. Он встал из-за стола и долго ходил по комнатам клуба, останавливаясь, как вкопанный, близ карточных игроков, но не вернулся домой раньше обыкновенного. Через несколько времени он получил пакет, адресованный на его имя: в нем находилось данное им княгине кольцо. Она провела по сфинксу крестообразную черту и велела ему сказать, что крест – вот разгадка.
Это случилось в начале 48-го года, в то самое время, когда Николай Петрович, лишившись жены, приезжал в Петербург. Павел Петрович почти не видался с братом с тех пор, как тот поселился в деревне: свадьба Николая Петровича совпала с самыми первыми днями знакомства Павла Петровича с княгиней. Вернувшись из-за границы, он отправился к нему с намерением погостить у него месяца два, полюбоваться его счастием, но выжил у него одну только неделю. Различие в положении обоих братьев было слишком велико. В 48-м году это различие уменьшилось: Николай Петрович потерял жену, Павел Петрович потерял свои воспоминания; после смерти княгини он старался не думать о ней. Но у Николая оставалось чувство правильно проведенной жизни, сын вырастал на его глазах; Павел, напротив, одинокий холостяк, вступал в то смутное, сумеречное время, время сожалений, похожих на надежды, надежд, похожих на сожаления, когда молодость прошла, а старость еще не настала.
Это время было труднее для Павла Петровича, чем для всякого другого: потеряв свое прошедшее, он все потерял.
– Я не зову теперь тебя в Марьино, – сказал ему однажды Николай Петрович (он назвал свою деревню этим именем в честь жены), – ты и при покойнице там соскучился, а теперь ты, я думаю, там с тоски пропадешь.
– Я был еще глуп и суетлив тогда, – отвечал Павел Петрович, – с тех пор я угомонился, если не поумнел. Теперь, напротив, если ты позволишь, я готов навсегда у тебя поселиться.
Вместо ответа Николай Петрович обнял его; но полтора года прошло после этого разговора, прежде чем Павел Петрович решился осуществить свое намерение. Зато, поселившись однажды в деревне, он уже не покидал ее, даже и в те три зимы, которые Николай Петрович провел в Петербурге с сыном. Он стал читать, все больше по-английски; он вообще всю жизнь свою устроил на английский вкус, редко видался с соседями и выезжал только на выборы, где он большею частию помалчивал, лишь изредка дразня и пугая помещиков старого покроя либеральными выходками и не сближаясь с представителями нового поколения. И те и другие считали его гордецом; и те и другие его уважали за его отличные, аристократические манеры, за слухи о его победах; за то, что он прекрасно одевался и всегда останавливался в лучшем номере лучшей гостиницы; за то, что он вообще хорошо обедал, а однажды даже пообедал с Веллингтоном у Людовика-Филиппа; за то, что он всюду возил с собою настоящий серебряный несессер и походную ванну; за то, что от него пахло какими-то необыкновенными, удивительно «благородными» духами; за то, что он мастерски играл в вист и всегда проигрывал; наконец, его уважали также за его безукоризненную честность. Дамы находили его очаровательным меланхоликом, но он не знался с дамами…
– Вот видишь ли, Евгений, – промолвил Аркадий, оканчивая свой рассказ, – как несправедливо ты судишь о дяде! Я уже не говорю о том, что он не раз выручал отца из беды, отдавал ему все свои деньги, – имение, ты, может быть, не знаешь, у них не разделено, – но он всякому рад помочь и, между прочим, всегда вступается за крестьян; правда, говоря с ними, он морщится и нюхает одеколон…
– Известное дело: нервы, – перебил Базаров.
– Может быть, только у него сердце предоброе. И он далеко не глуп. Какие он мне давал полезные советы… особенно… особенно насчет отношений к женщинам.
– Ага! На своем молоке обжегся, на чужую воду дует. Знаем мы это!
– Ну, словом, – продолжал Аркадий, – он глубоко несчастлив, поверь мне; презирать его – грешно.
– Да кто его презирает? – возразил Базаров. – А я все-таки скажу, что человек, который всю свою жизнь поставил на карту женской любви и, когда ему эту карту убили, раскис и опустился до того, что ни на что не стал способен, этакой человек – не мужчина, не самец. Ты говоришь, что он несчастлив: тебе лучше знать; но дурь из него не вся вышла. Я уверен, что он не шутя воображает себя дельным человеком, потому что читает Галиньяшку и раз в месяц избавит мужика от экзекуции.
– Да вспомни его воспитание, время, в которое он жил, – заметил Аркадий.
– Воспитание? – подхватил Базаров. – Всякий человек сам себя воспитать должен – ну хоть как я, например… А что касается до времени – отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И что за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
И оба приятеля отправились в комнату Базарова, в которой уже успел установиться какой-то медицинско-хирургический запах, смешанный с запахом дешевого табаку.
Бесприданница
Явление второе
Кнуров, Вожеватов, Гаврило, Иван.
Вожеватов (почтительно кланяясь). Мокий Парменыч, честь имею кланяться!
Кнуров. А! Василий Данилыч! (Подает руку.) Откуда?
Вожеватов. С пристани. (Садится.)
Гаврило подходит ближе.
Кнуров. Встречали кого-нибудь?
Вожеватов. Встречал, да не встретил. Я вчера от Сергея Сергеича Паратова телеграмму получил. Я у него пароход покупаю.
Гаврило. Не «Ласточку» ли, Василий Данилыч?
Вожеватов. Да, «Ласточку». А что?
Гаврило. Резво бегает, сильный пароход.
Вожеватов. Да вот обманул Сергей Сергеич, не приехал.
Гаврило. Вы их с «Самолетом» ждали, а они, может, на своем приедут, на «Ласточке».
Иван. Василий Данилыч, да вон еще пароход бежит сверху.
Вожеватов. Мало ль их по Волге бегает.
Иван. Это Сергей Сергеич едут.
Вожеватов. Ты думаешь?
Иван. Да похоже, что они-с… Кожухи-то на «Ласточке» больно приметны.
Вожеватов. Разберешь ты кожухи за семь верст.
Иван. За десять разобрать можно-с… Да и ходко идет, сейчас видно, что с хозяином.
Вожеватов. А далеко?
Иван. Из-за острова вышел. Так и выстилает, так и выстилает.
Гаврило. Ты говоришь, выстилает?
Иван. Выстилает. Страсть! Шибче «Самолета» бежит, так и меряет.
Гаврило. Они едут-с.
Вожеватов (Ивану). Так ты скажи, как приставать станут.
Иван. Слушаю-с… Чай, из пушки выпалят.
Гаврило. Беспременно.
Вожеватов. Из какой пушки?
Гаврило. У них тут свои баржи серёд Волги на якоре.
Вожеватов. Знаю.
Гаврило. Так на барже пушка есть. Когда Сергея Сергеича встречают или провожают, так всегда палят. (Взглянув в сторону за кофейную.) Вон и коляска за ними едет-с, извощицкая, Чиркова-с! Видно, дали знать Чиркову, что приедут. Сам хозяин Чирков на козлах. Это за ними-с.
Вожеватов. Да почем ты знаешь, что за ними?
Гаврило. Четыре иноходца в ряд, помилуйте, за ними. Для кого же Чирков такую четверню сберет! Ведь это ужасти смотреть… как львы… все четыре на трензелях! А сбруя-то, сбруя-то! За ними-с.
Иван. И цыган с Чирковым на козлах сидит, в парадном казакине, ремнем перетянут так, что того гляди переломится.
Гаврило. Это за ними-с. Некому больше на такой четверке ездить. Они-с.
Кнуров. С шиком живет Паратов.
Вожеватов. Уж чего другого, а шику довольно.
Кнуров. Дешево пароход-то покупаете?
Вожеватов. Дешево, Мокий Парменыч!
Кнуров. Да, разумеется; а то что за расчет покупать. Зачем он продает?
Вожеватов. Знать, выгоды не находит.
Кнуров. Конечно, где ж ему! Не барское это дело. Вот вы выгоду найдете, особенно, коли дешево-то купите.
Вожеватов. Нам кстати: у нас на низу грузу много.
Кнуров. Не деньги ль понадобились… он ведь мотоват.
Вожеватов. Его дело. Деньги у нас готовы.
Кнуров. Да, с деньгами можно дела делать, можно. (С улыбкой.) Хорошо тому, Василий Данилыч, у кого денег-то много.
Вожеватов. Дурно ли дело! Вы сами, Мокий Парменыч, это лучше всякого знаете.
Кнуров. Знаю, Василий Данилыч, знаю.
Вожеватов. Не выпьем ли холодненького, Мокий Парменыч?
Кнуров. Что вы, утром-то! Я еще не завтракал…
Вожеватов. Ничего-с. Мне один англичанин – он директор на фабрике – говорил, что от насморка хорошо шампанское натощак пить. А я вчера простудился немного.
Кнуров. Каким образом? Такое тепло стоит.
Вожеватов. Да все им же и простудился-то: холодно очень подали.
Кнуров. Нет, что хорошего; люди посмотрят, скажут: ни свет ни заря – шампанское пьют.
Вожеватов. А чтоб люди чего дурного не сказали, так мы станем чай пить.
Кнуров. Ну, чай – другое дело.
Вожеватов (Гавриле). Гаврило, дай-ка нам чайку моего, понимаешь. Моего!
Гаврило. Слушаю-с. (Уходит.)
Кнуров. Вы разве особенный какой пьете?
Вожеватов. Да все то же шампанское, только в чайники он разольет и стаканы с блюдечками подаст.
Кнуров. Остроумно.
Вожеватов. Нужда-то всему научит, Мокий Парменыч!
Кнуров. Едете в Париж-то, на выставку?
Вожеватов. Вот куплю пароход да отправлю его вниз за грузом и поеду.
Кнуров. И я на днях: уж меня ждут.
Гаврило приносит на подносе два чайника с шампанским и два стакана.
Вожеватов (наливая). Слышали новость, Мокий Парменыч? Лариса Дмитриевна замуж выходит.
Кнуров. Как замуж? Что вы! За кого?
Вожеватов. За Карандышева.
Кнуров. Что за вздор такой! Вот фантазия! Ну, что такое Карандышев! Не пара ведь он ей, Василий Данилыч!
Вожеватов. Какая уж пара! Да что ж делать-то, где взять женихов-то? Ведь она бесприданница.
Кнуров. Бесприданницы-то и находят женихов хороших.
Вожеватов. Не то время. Прежде женихов-то много было, так и на бесприданниц хватало; а теперь женихов-то в самый обрез; сколько приданых, столько и женихов, лишних нет – бесприданницам-то и недостает. Разве бы Харита Игнатьевна отдала за Карандышева, кабы лучше были?
Кнуров. Бойкая женщина.
Вожеватов. Она, должно быть, не русская.
Кнуров. Отчего?
Вожеватов. Уж очень проворна.
Кнуров. Как это она оплошала? Огудаловы все-таки фамилия порядочная, и вдруг за какого-то Карандышева. Да с ее-то ловкостью… всегда полон дом холостых…
Вожеватов. Ездить-то к ней – все ездят, – потому что весело очень: барышня хорошенькая, играет на разных инструментах, поет, обращение свободное, оно и тянет… Ну, а жениться-то надо подумавши.
Кнуров. Ведь выдала же она двух.
Вожеватов. Выдать-то выдала, да надо их спросить, сладко ли им жить-то. Старшую увез какой-то горец, кавказский князек. Вот потеха-то была… Как увидал, затрясся, заплакал даже – так две недели и стоял подле нее, за кинжал держался да глазами сверкал, чтоб не подходил никто. Женился и уехал, да, говорят, не довез до Кавказа-то, зарезал на дороге от ревности. Другая тоже за какого-то иностранца вышла, а он после оказался совсем не иностранец, а шулер.
Кнуров. Огудалова разочла не глупо: состояние небольшое, давать приданое не из чего, так она живет открыто, всех принимает.
Вожеватов. Любит и сама пожить весело. А средства у нее так невелики, что даже и на такую жизнь недостает.
Кнуров. Где же она берет?
Вожеватов. Женихи платятся. Как кому понравилась дочка, так и раскошеливайся… Потом на приданое возьмет с жениха, а приданого не спрашивай.
Кнуров. Ну, я думаю, не одни женихи платятся, а и вам, например, частое посещение этого семейства недешево обходится.
Вожеватов. Не разорюсь, Мокий Парменыч! Что ж делать, за удовольствия платить надо: они даром не достаются; а бывать у них в доме большое удовольствие.
Кнуров. Действительно, удовольствие, это вы правду говорите.
Вожеватов. А сами почти никогда не бываете.
Кнуров. Да неловко: много у них всякого сброду бывает, потом встречаются, кланяются, разговаривать лезут. Вот, например, Карандышев, ну, что за знакомство для меня!
Вожеватов. Да, у них в доме на базар похоже.
Кнуров. Ну, что хорошего! Тот лезет к Ларисе Дмитриевне с комплиментами, другой с нежностями, так и жужжат, не дают с ней слова сказать. Приятно с ней одной почаще видеться – без помехи.
Вожеватов. Жениться надо.
Кнуров. Жениться! Не всякому можно, да не всякий и захочет; вот я, например, женатый.
Вожеватов. Так уж нечего делать… Хорош виноград, да зелен, Мокий Парменыч.
Кнуров. Вы думаете?
Вожеватов. Видимое дело. Не таких правил люди: мало ль случаев-то было, да вот не польстились, хоть за Карандышева, да замуж.
Кнуров. А хорошо бы с такой барышней в Париж прокатиться на выставку.
Вожеватов. Да, не скучно будет, прогулка приятная. Какие у вас планы-то, Мокий Парменыч!
Кнуров. Да и у вас этих планов-то не было ли тоже?
Вожеватов. Где мне! Я простоват на такие дела. Смелости у меня с женщинами нет: воспитание, знаете ли, такое, уж очень нравственное, патриархальное получил.
Кнуров. Ну да, толкуйте! У вас шансов больше моего: молодость – великое дело. Да и денег не пожалеете; дешево пароход покупаете, так из барышей-то можно. А ведь, чай, не дешевле «Ласточки» обошлось бы!
Вожеватов. Всякому товару цена есть, Мокий Парменыч! Я хоть молод, а не зарвусь: лишнего не передам.
Кнуров. Не ручайтесь! Долго ли с вашими летами влюбиться; а уж тогда какие расчеты!
Вожеватов. Нет, как-то я, Мокий Парменыч, в себе этого совсем не замечаю.
Кнуров. Чего?
Вожеватов. А вот что любовью-то называют.
Кнуров. Похвально, хорошим купцом будете. А все-таки вы с ней гораздо ближе, чем другие.
Вожеватов. Да в чем моя близость! Лишний стаканчик шампанского потихоньку от матери иногда налью, песенку выучу, романы вожу, которые девушкам читать не дают.
Кнуров. Развращаете, значит, понемножку.
Вожеватов. Да мне что! Я ведь насильно не навязываю… Что ж мне об ее нравственности заботиться! Я ей – не опекун.
Кнуров. Я все удивляюсь, неужели у Ларисы Дмитриевны, кроме Карандышева, совсем женихов не было?
Вожеватов. Были; да ведь она простовата.
Кнуров. Как простовата? То есть глупа?
Вожеватов. Не глупа, а хитрости нет, не в матушку. У той все хитрость да лесть, а эта вдруг, ни с того ни с сего, и скажет, что не надо.
Кнуров. То есть правду?
Вожеватов. Да, правду; а бесприданницам так нельзя. К кому расположена, нисколько этого не скрывает. Вот Сергей Сергеич Паратов в прошлом году появился, наглядеться на него не могла, а он месяца два поездил, женихов всех отбил, да и след его простыл, исчез неизвестно куда.
Кнуров. Что ж с ним сделалось?
Вожеватов. Кто его знает; ведь он мудреный какой-то. А уж как она его любила, чуть не умерла с горя. Какая чувствительная! (Смеется.) Бросилась за ним догонять, уж мать со второй станции воротила.
Кнуров. А после Паратова были женихи?
Вожеватов. Набегали двое: старик какой-то с подагрой да разбогатевший управляющий какого-то князя, вечно пьяный. Уж Ларисе и не до них, а любезничать надо было: маменька приказывает.
Кнуров. Однако положение ее незавидное.
Вожеватов. Да, смешно даже. У ней иногда слезинки на глазах, видно, поплакать задумала, а маменька улыбаться велит. Потом вдруг проявился этот кассир. Вот бросал деньгами-то, так и засыпал Хариту Игнатьевну. Отбил всех, да недолго покуражился: у них в доме его и арестовали. Скандалище здоровый! (Смеется.) С месяц Огудаловым никуда глаз показать было нельзя. Тут уж Лариса наотрез матери объявила: «Довольно, говорит, с нас сраму-то; за первого пойду, кто посватается, богат ли, беден ли, разбирать не буду». А Карандышев и тут как тут с предложением.
Кнуров. Откуда взялся этот Карандышев?
Вожеватов. Он давно у них в доме вертится, года три. Гнать не гнали, а и почету большого не было. Когда перемежка случалась, никого из богатых женихов в виду не было, так и его придерживали, слегка приглашивали, чтоб не совсем пусто было в доме. А как, бывало, набежит какой-нибудь богатенький, так просто жалость было смотреть на Карандышева; и не говорят с ним, и не смотрят на него. А он-то, в углу сидя, разные роли разыгрывает, дикие взгляды бросает, отчаянным прикидывается. Раз застрелиться хотел, да не вышло ничего, только насмешил всех… А то вот потеха-то: был у них как-то, еще при Паратове, костюмированный вечер; так Карандышев оделся разбойником; взял в руки топор и бросал на всех зверские взгляды, особенно на Сергея Сергеича.
Кнуров. И что же?
Вожеватов. Топор отняли и переодеться велели; а то, мол, пошел вон!
Кнуров. Значит, он за постоянство награжден. Рад, я думаю.
Вожеватов. Еще как рад-то, сияет, как апельсин. Что смеху-то! Ведь он у нас чудак. Ему бы жениться поскорей да уехать в свое именьишко, пока разговоры утихнут, так и Огудаловым хотелось; а он таскает Ларису на бульвар, ходит с ней под руку, голову так высоко поднял, что того гляди наткнется на кого-нибудь. Да еще очки надел зачем-то, а никогда их не носил. Кланяется – едва кивает; тон какой взял; прежде и не слыхать его было, а теперь все «я да я, я хочу, я желаю».
Кнуров. Как мужик русский: мало радости, что пьян, надо поломаться, чтоб все видели. Поломается, поколотят его раза два, ну он и доволен, и идет спать.
Вожеватов. Да, кажется, и Карандышеву не миновать.
Кнуров. Бедная девушка; как она страдает, на него глядя, я думаю.
Кнуров. Жаль бедную Ларису Дмитриевну, жаль…
Вожеватов. Что это вы очень жалостливы стали?
Кнуров. Да разве вы не видите, что эта женщина создана для роскоши. Дорогой бриллиант дорогой и оправы требует.
Вожеватов. И хорошего ювелира.
Кнуров. Совершенную правду вы сказали. Ювелир – не простой мастеровой, он должен быть художником. В нищенской обстановке, да еще за дураком мужем, она или погибнет, или опошлится.
Вожеватов. А я тaк думаю, что бросит она его скорехонько. Теперь еще она как убитая; а вот оправится да поглядит на мужа попристальнее, каков он… (Тихо.) Вот они, легки на помине-то…
Входят Карандышев, Огудалова, Лариса. Вожеватов встает и кланяется, Кнуров вынимает газету.